Россия - Запад

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Россия - Запад » ЗАПАД О РОССИИ XX века » Ж.Нива Возвращение в Европу.- Антиэпопея "Красное колесо"


Ж.Нива Возвращение в Европу.- Антиэпопея "Красное колесо"

Сообщений 1 страница 5 из 5

1

Жорж Нива

XII. СОЛЖЕНИЦЫН, КАК ВСЕГДА
Антиэпопея "Красное колесо"


//Ж.Нива Возвращение в Европу. Статьи о русской литературе.
М.:  Издательство "Высшая школа". 1999


Итак, роман-эпопея "Красное колесо" завершен. 1200 страниц "Апреля Семнадцатого" прибавились к уже опубликованным "узлам" первого "действия". Но начатому таким образом второму "действию" суждено остаться незаконченным, как и трем другим, некогда задуманным автором. Он сам объявил, что отказывается от дальнейшей работы над этим колоссальным сооружением, непосильной для пожилого человека. В конце "Апреля Семнадцатого" помещено краткое изложение четырех мертворожденных "актов", которые останутся ненаписанными.

"Красное колесо" - вероятно, первое огромное сочинение романного типа, в котором, несмотря на гигантизм, содержится некий, пусть невыполненный, замысел. Он, как массивная подводная платформа, держит надводную часть, сам оставаясь невидимым. План этот вычерчен до 1945 г. и посвящен участи пленной России. Мысль описать громадный "кусок" истории соблазняла и Пантелеймона Романова, с которым Борис Можаев как-то сравнил Солженицына. Солженицын признает, что его замысел удался лишь отчасти, и оправдывается колоссальным объемом материала, собственным возрастом и, в первую очередь, тем, что "после Апреля ситуация меняется скорее количественно, чем качественно". Иначе говоря, поражение Февральской революции родилось вместе с ней, "октябрьский переворот с апреля вырисовывается как неизбежный".

Итак, теперь можно сделать попытку разобраться в структуре, смысле, развитии гигантского "Красного колеса", которое вращается уже давно, а сегодня - с еще большим безумием, чем когда-либо прежде. 6246 страниц "Колеса" разделены на "отмеренные сроки" и образуют четыре "узла" в математической кривой "повествованья" (не считая 134 страниц, где вкратце изложено содержание задуманных "узлов", которым суждено остаться ненаписанными). Необычность "резюме" недвусмысленно указывает на основную интенцию этого огромного "исторического" текста -дидактическую и историософскую. Роман (вспомним Толстого) нельзя кратко пересказать. Роман - мечта о времени и во времени. Роман втягивает вас в другое временное измерение, вы принимаете его, покидая свое, привычное время, и романное течение времени уносит вас, заставляет ваш пульс биться иначе.

У Солженицына намерения другие. Он хочет сохранить для потомков историю - осмеянную, перевранную, изрезанную ножницами цензора. Он предпринимает колоссальную архивацию исторического времени. Конечно, он пытается это время пересоздать, и потому его можно назвать романистом. Но архивация доминирует над вымыслом, который возникает в "болевых точках" текста, но не является его двигателем. Точно так же и вымышленные персонажи не направляют текст; он наполнен исторической хроникой, реальными действующими лицами, шагнувшими на страницы из газет, мемуаров, собранных свидетельств. Читать Солженицына - испытание, требующее времени. Для людей моего поколения это было испытание в реальном времени, длившееся тридцать лет: с 1962 по 1992 год, когда была перевернута последняя страница последнего "узла". Это испытание изменило нас, Россию и мир. Такого рода связь между современной историей, автором, читателем и историей прошлого -явление совершенно уникальное. Следовало бы написать нечто под заглавием "Читая Солженицына" - это и была бы история означенных тридцати лет. Переменился автор, читатель, мир, стала иной Россия - и перемены эти произошли во многом благодаря автору "Красного колеса".

0

2

Философ Ален (Эмиль Шартье) написал о том, как он читал и перечитывал некоторые книги: Стендаля, Диккенса, Бальзака... Мы перечитываем книгу потому, что испытываем ностальгию по времени, которое провели с ней, по приснившейся временной структуре, в которую она нас втянула. Ален любил предустановленную стилем гармонию между огромными диккенсовскими конструкциями и населяющими их героями. "Я всегда читал и перечитывал Диккенса без малейшей усталости. У меня было чувство, что я узнаю нечто новое, важное. С тех пор, как я выучился находить свои мысли в романах, я стал серьезно относиться к Диккенсу: расположенные по порядку, этажи его произведений повторяли, как мне казалось, устройство человека. Он, на мой взгляд, единственный, кто предлагает мне не выдуманные им мысли, а мои собственные, касаясь их дыханием хаоса и творчества. Мне трудно не назвать его последователем Платона: уж очень выразительны его восхождения и спуски, колорит чистилища ("Лавка древностей"), замечательная по плотности связь между героями и домами".

Этот пассаж, открывающий работу "Читая Диккенса", послужит мне путеводной нитью. "Этажи" Гоголя чудесным образом соответствуют устройству человека, у Толстого я нахожу свои мысли, отмеченные прикосновением "хаоса и творчества". Солженицын хотел бы быть платоником, и на свой лад им является -в "Раковом корпусе", "В круге первом" и даже в "Архипелаге". В его произведениях есть тот самый "колорит чистилища": они омрачены схождением в Ад и озарены тайными восхождениями души. Это справедливо и по отношению к "Колесу", но лишь отчасти. "Колесо" катится вниз, втягивает в свою колею, из нее не выбраться, не отступить. Нельзя повернуть назад, увидеть детство Благодарева, помолвку Воротынцева. Ибо главное не там, а в неотвратимом приближении утраты - оно и называется "Историей России".

Солженицын как-то сказал, что его творчество делится на два "сизифовых камня". Первый - говорить правду о стране лжи, исторгнуть вопль из уст ГУЛАГа, открыть миру маленького трудягу Ивана Денисовича, смиренную Матрену. Здесь все окрашено платонизмом, все выстроено по вертикальной оси и подчинено поэтике вертикали; в "нижний мир" добровольного и принудительного рабства заглядывают видения Света и Вечности. Кажется, торжествует "раб-судья", но это лишь видимость, феномен, тень на стене Пещеры. Впрочем, именно это и отличает Солженицына от Шаламова и Зиновьева. Мир Зиновьева совершенно плоский, в нем царит горизонтальность лагеря. Гомункулусы корчатся в лабиринте крысиной норы, откуда можно выйти только через издевательский крематорий - с собственной погребальной урной под мышкой. У Шаламова (великого Шаламова!) лагерь всасывает людей, как водоворот, и они опускаются все ниже и ниже. Под одной западней нравственного падения открывается другая, и так до бесконечности - вот образ низвержения в бездну. У Солженицына, напротив, преобладает восхождение, поэтика Башни, потаенного видения. К этому прибавляется диалектика свободного диалога, где каждый пытается разделить с другим пространство свободы. Тайное общение душ, направленное к восхождению, одерживает победу над силой тяготения.

Второй "сизифов камень" Солженицына - "Р-17" (так на шифрованном языке он именовал свой исторический роман). Цель этого исторического "охвата" -рассказать о том, когда, как, почему Россия сошла с рельсов своей "естественной" истории. Солженицынская поэтика полностью меняется. В первой редакции "Августа Четырнадцатого" еще различима прежняя поэтика восхождения. Хотя Самсонов "теряет необходимые слова", он возвышается духовно. Поражение и самоубийство превращают его в "семипудового Агнца". Атмосфера повествования - сражение, где ярость огня неистова; на этом фоне бич Божий хлещет человека, избранных Богом просеивают сквозь сито. Но поэтика вертикали в сильнейшей сцене убийства Столыпина оборачивается насмешкой: террорист, подобно акробату, карабкается по шесту под самый купол цирка, но не "возносится", а втягивает Россию в пропасть; он лезет вверх, как безумец, который вскоре рухнет с высоты, и падение его будет ужасно.

В следующих "узлах" организующее видение мира пропадает. В "Октябре Шестнадцатого" ритм повествования замедлен до предела: фронт застыл, рассказ вязнет в грязи и завершается странным эпизодом - исповедью Зины, любовницы писателя Ковынева. Она предпочла свободную страсть заботам о больном младенце. Ребенок умер; она исповедуется, зайдя в церковь случайно. Эта сцена символична с нескольких точек зрения. Зина согрешила не из любви к греху, а по упущению. Ее скорбь может утихнуть только в таинстве покаяния. Так происходит и с Россией. Но пойдем дальше: ранее Солженицын видел, что мир сакрален, пропитан скрытой святостью. Теперь он пуст, предан во власть безумия; нетронутым остался лишь островок храма, прибежище святости ныне - в еще не оскверненной церковной ограде. "Узел" завершается видением Варсонофьева (к этому мудрецу обращаются ищущие истины молодые люди). "Тщетно ты хочешь понять", - говорит голос во сне, однако в человеке все еще покоится нечто божественное ("В каждом спрятано более значительное таинство, нежели мы думаем").

0

3

Итак, мы уткнулись в солженицынскую апорию. "Тщетно ты хочешь понять" - но ведь единственная цель этих обширнейших разысканий - понять, а не "коснуться дыханием хаоса и творчества". Вторая апория: "таинство" в душе каждого - и эгоизм, трусость, неглубина, подобные свирепой засухе, которая сжигает человека и его историю, как поля.

О Зине сказано: "Она не хитрила", но она согрешила. О Самсонове: он желал блага и принес зло... Начиная с "Марта Семнадцатого" люди и хитрят, и хотят зла. Не потому ли исчезает вся вертикальность композиции, повествование дробится на бесконечно мелкие частицы, документы пожирают романный вымысел, мощный полет иронии тяжелеет, "стереоскопическое зрение" гипертрофируется? Феномен такого зрения появляется уже в "Раковом корпусе". В палате № 13 все больные глядят друг на друга, и из скрещения взглядов возникает странная стереоскопия, человеческое многофасеточное зрение - как если бы большие мухи или стрекозы рассматривали друг друга в упор. Пациентов одиннадцать, и на каждого смотрят десять пар глаз. Теперь ж то же самое происходит с актерами 1917 года. Они не сводят друг с друга глаз, комментируют действия друг друга, чернят и поносят друг друга: Гурко, Корнилов, князь Львов и Керенский, Каменев и Зиновьев, Гучков, Гиммер-Суханов, Нахамкис-Стеклов, а также Ленин, Троцкий и десятки прочих. Странное соположение отяжелевших взглядов; историческое повествование постоянно выбивается из колеи... Это приводит не к свободному диалогу, а к мельканию раздробленных, лишенных смысла частиц.

Исторический документ также "вывихивается", распадается на части, предельно фрагментируется, становится коллажем (во всех смыслах) со сбитой ориентацией, безумным и монотонным одновременно.

Это такой час истории, когда исчезают лица и появляются "хари". Время "принижается", улицы оказываются во власти "орд", "карнавальных толп". "Шайкам льстят" везде. Чернь понимает это на свой лад: "Всё наше", "Нужно сделать Варфоломеевскую ночь". Совесть раздваивается, люди лгут, самые честные "озираются по сторонам".

Писатель Ковынёв [его прототип - казак Федор Крюков, которого Солженицын (и не он один) считает автором "Тихого Дона"] собирает "куски и мусор" действительности в записные книжки. Все распылено, плотины прорвало - как в поэме "Медный всадник". За сорок дней грязь затапливает все. Но мы слышим не молитвы об упокоении души, читаемые на сороковины. Покоя больше нет, даже мертвым. Нет ничего, кроме уносящего нас потока грязи; его течение выбрасывает мир на кучу отбросов.

Прежняя точка зрения исчезла. Сначала автор знал, куда он идет; под конец и его самого, кажется, смывает потоком. Историософский "тезис" проскальзывает между пальцами, вязнет, пропадает. Остаются только фрагментарные и механические объяснения.

Первое - "беспорядочное бегство". Это понятие появляется во множестве вариаций: "гниение", "балаган", " все сметено!", "все заплевано". В одну секунду все претерпело ужаснейшую подмену смысла. Изменились лица, слова, души. За сорок дней все вылиняло, пришло в упадок. В мире Гоголя - то же самое: не успеешь оглянуться, а червь уже испортил плод и смерть окостенила души. Здесь существовавшее вчера уже разбито на куски сегодня, выброшено, паразиты проели дырки, изгрызли, перемололи все изнутри. Практически все персонажи варьируют эту тему: Милюков и Гучков, князь Долгоруков, писатель Ковынёв, инженер Ободовский. Слово "саранча", повторяющееся время от времени, напоминает о язве Египетской... Лица "искажены ненавистью и алчностью", повсюду из-под личины честного человека выглядывает разбойник.

Плеханов так размышляет об этом: "С годами мы так меняемся, что не только не узнаем себя -своих былых фотографий, своих когда-то записанных мнений". Заговори Россия - она не сказала бы ничего иного... Неутомимый защитник памяти, Солженицын констатирует ее чудовищную, дьявольскую хрупкость.

В романе "В круге первом" женщина помогала мужчине оставаться самим собой. В "Раковом корпусе" она и помощница, и препятствие в судьбе мужчины. В "Колесе" она загромождает его жизнь. И адмирал Колчак, и полковник Воротынцев попали в сети манерных, пошлых женщин, которые отобрали у них свободу и требуют "непрерывного восторга". Прислушаемся к внутреннему монологу Воротынцева: "Он приближался к Ставке. "Господи, сколько сил она из меня высасывает! Эта пожирательница <...> вливает в мою душу не менее горькое смятение, чем русский разгром"".

Итак, рыцари преданы, но этим нельзя объяснить все происходящее. Тыл гниет раньше фронта, "революционизируется" с единственной целью - не попасть на фронт. Военного министра Гучкова вскоре сменяет фокусник Керенский. Копаясь от нечего делать в архивах Генерального штаба, Воротынцев понимает, что за небрежность генералов заплачено пролитой напрасно солдатской кровью. Он вспоминает боевую операцию на реке Бзур (этот эпизод написан великолепно). "И вот эту всю кровь - мы теперь сами затопчем? Ливанем ее под свинячьи копыта?"

0

4

Основное затруднение при переводе "Красного колеса" - передача лексики. Роман поражает необычайными сгустками энергии, лексических странностей. Пристрастие Солженицына к толковому словарю В.И. Даля хорошо известно, а составленный им "Словарь языкового расширения" кажется производным от "Даля". Эти сгустки языка бросают текст в крутые повороты, магнетизируют его, влекут прочь от документального реализма, к некоей средневековой мистерии. Быть может, это наиболее мощный объединяющий элемент книги, хотя подчас он оборачивается насмешкой, так как сгустки языковой энергии остаются сами по себе, и никакая новая сила не вливается в исторические события.

Впоследствии ученые проанализируют каждый из написанных Солженицыным портретов и сравнят их с источниками. Но некоторые размышления напрашиваются уже сейчас. Исторический Милюков, лидер кадетской партии, менее отвратителен и карикатурен, чем его образ в "Красном колесе". Впрочем, и в романе он порой выглядит стоиком, но в целом, как большинство актеров от политики, грешит - из любви к "исторической фразе" и кривлянью на "подмостках Истории". Написав ноту союзникам о задачах войны, Милюков, кажется, победил пораженцев. Он шепчет по-французски: "J'ai trop vaincu"79. Он представляет себе будущего историка, который оценивает его дела. Он рисуется, принимает античные позы. Глядя на бушующую улицу из окна, у которого некогда стоял Панин, министр Екатерины Второй, Милюков думает: под окнами кипит Ахеронт...

Троцкий, чей портрет работы Солженицына тем интереснее, что его писал "нетроцкист", тоже примеряет маску Наполеона: "Столетия смотрят на вас!" Все играют свои роли, никто не реагирует на историю непосредственно. Будущее предсказуемо, как пятый акт трагедии.

Шульгин, Корнилов (реальные исторические лица) и Воротынцев (рупор авторских идей, появляющийся в самых ранних, еще гулаговских, драматургических набросках Солженицына) -все они хотят Вождя. Но вождя нет! "Нет человека, достойного диктатуры", - думает Шульгин (речь идет о предполагаемом диктаторе в Румынии). "И все же, если еще сегодня возникла бы сильная власть - быть может, удалось бы спасти Россию. А может быть, и нет..."

Иначе говоря, действующие лица знают, что твердая воля спасла бы Россию, но все парализованы. Паралич сковывает и личные судьбы, и судьбу страны. Поражение признают все, и Воротынцев подводит итог: "Боже мой, что делается! - помрачились разумом!"

Так набирает обороты огненное, гибельное, красное колесо... Да, ему сопротивляется тонкий слой людей. Риторике вождей противостоит взвешенная мудрость народа. "Из свиной щетины колечка не свяжешь", "Одной рукой узла не развяжешь", "Не рой другому яму, сам в нее попадешь". Назовем это первой линией обороны. В "Августе Четырнадцатого" народный герой -Арсений Благодарев; он сопровождает "витязя" Воротынцева, но часто лучше понимает жизнь, чем этот офицер Генерального штаба. В "Апреле Семнадцатого" эта роль выпадает Федору Горовому-ловкому, живому парню со звучным голосом. Однополчане выбирают его делегатом в Петроградский Совет. Он спотыкается на незнакомых словах в речах ораторов и немедленно переводит их на ясный и простой язык: "Демократия - это их новый порядок, как сейчас, никто не управляет; пролетариат-тот, кто руками работает, ну вот как ты, первый бондарь в округе; программа - это то, что у партии в голове для работы".

Этот философ-бондарь пришел на смену Сологдину из "Круга первого" (тот "переводил" на русский все заимствованные слова). Горовой внимательно слушает Гучкова и ворчит: "Ты нам про будущее говори". Это типичный солженицынский герой: плебей, расторопный, никакой показухи, все для дела... Нечто связывает этих героев, которых я бы охотно назвал "солженицынскими Сократами". Некрасивые, мудрые, точные - как Сократ.

И вдруг, неожиданно -среди этих Сократов -Ленин! Ольда Ан-дозерская слушает его речь, произнесенную с балкона особняка Матильды Кшесинской, реквизированного большевиками: он "засвистел Соловьем-разбойником, этим свистом срывая фиговые листочки". Ольге он не нравится, но от его слов "хоть дохнуло чем-то грозно-настоящим". Она сравнивает его не с Сократом, а с Маратом:"... и Марат был не краше". Хоть кто-то не хитрит! Бандит, но не шулер...

Ольга, молодая преподавательница истории и убежденная монархистка, прочла Ипполита Тэна, и с особенным вниманием те страницы его "Истории революции", где говорится о новой роли "улицы". В "Апреле Семнадцатого" улица становится действующим лицом истории, уличные сцены занимают сотни страниц. В самом начале Вера Воротынцева еще может убеждать себя, что Революция превратила Петербург в гигантскую агору, в "Северные Афины". Но очень быстро атомы общества разлетаются в стороны и собираются вновь -теперь они будут творить историю. Перед нами уже не Афины, а кипящий Париж. Если авторское повествование дробится до такой степени, это значит, что внешняя история распалась на молекулы. В рассказе и на улицах -одно "беспорядочное бегство"...

Любопытный эпизод - "вознесение" Воротынцева над толпой - привносит в текст совершенно исключительную ноту. Героя заставляют идти в первомайской колонне. Он стыдится самого себя, и вдруг - "он ощутил словно бы освобождение от собственного тела; этот жалкий силуэт был не он, он повис в воздухе чуть повыше и парил над пьяной улицей...". Эта крошечная сцена, словно заимствованная из Шагала, - попытка катарсиса, освобождения...

0

5

Есть и другие, с трудом различимые, мгновения катарсиса. Такова любовь Сани и Ксеньи - островок, маленькая крепость, осаждаемая войной ("Можно бы сказать -хрупкий челнок"). Подобен святыне тот миг, когда рождается взаимное чувство, желание жить дальше - вместе, пусть и в разбитом мире. Есть в романе и минуты молитвы. Царь взывает к Всевышнему: "Господи, Господи! что Твое Провидение приуготовило для нашей несчастной России? Но да будет воля Твоя!" Саня и Ксенья молятся в Иверской часовне у входа на Красную площадь: "Соедини нас, Матерь Божия, крепко и навеки". Саня ведет возлюбленную к астрологу, у которого был в начале войны. Это один из крайне редких случаев, когда автор, кажется, связывает разрозненные сцены, хочет внести некий мистический порядок в хаос и запустение, выкупить все утраченное время. Старик говорит молодым людям: "Я радуюсь, видя вас соединенными. Дай Бог, чтобы обстоятельства не разлучили вас!" Героиня вслух размышляет о положении страны: "Случиться может все что угодно. Ближайшее будущее смутно. То, что у нас перед глазами, -плачевно. Всеобщее бегство. Каждый - куда глаза глядят". Варсонофьев отвечает: митинги не делают историю, а революции не находят истину. Впрочем, они и не ищут ее... Страна бьется в истерическом припадке. Всегда остается возможность чуда, но "самые древние легенды говорят нам, что чудо никогда не посылается тому, кто не идет ему навстречу..."

Лишь на самых последних страницах возвращается прежний лиризм Солженицына. Воротынцев - один из тех, кто идет навстречу чуду. Ему снится родной костромской край. "Если взять немного левее, к северо-востоку, и пройти через леса, и подняться еще немного дальше, увидишь, как развертывается смоленский край. Потом московский. Потом владимирский, а потом и наш, костромской..."

Северо-восток - излюбленное направление Солженицына. Этот путь ведет Россию домой, "во своя си", "из грек в Сибирь". Россия, мечтавшая о русском Константинополе, двигалась в противоположную сторону. В финале "Страшной мести" Гоголь видел, как горизонт распахивается к юго-западу, к Карпатам, в направлении Рима. Путь Солженицына - это антипуть, то, что открылось Достоевскому незадолго до смерти, в последнем выпуске "Дневника писателя". "О милый, грустный и обнищавший край, костромской край!" На заключительной странице мы почти возвращаемся к Матрене, в край солженицынской утопии, в страну русской аскезы и гармонии, в таинственное средоточие русской мечты. Но в силах ли одна страница перевесить все предшествующие? Гармония разрушена. Паяц -хозяин марионеточной истории. А праведника больше нет. Не держатся на нем ни село, ни город, ни мир...

"Красное колесо" говорит нам об утрате добродетелей. Потеряны четыре средневековые добродетели, на коих покоился мир: справедливость, разум, воздержание и храбрость. Исчезли "VIRTUS" (нравственное совершенство), о котором писали Сенека и Марк Аврелий, "arete" Аристотеля (совокупность разнообразных достоинств). В былые времена праведная жизнь опиралась на квадрат добродетелей, и древняя крестьянская Россия строилась на нем же, хоть и не ведала об этом. Но равновесие между избытком и недостатком пошатнулось. Нет больше "isotes" - аристотелианской справедливости. Солженицын ищет не утраченное время, как Пруст, а исчезнувшую добродетель. Гигантское колесо "Красного колеса" в каком-то смысле вертится вхолостую: добродетель не обретена, справедливость не восстановлена. История романа трагична, ибо это поражение лежит в его основе. Тема разрушила текст; за хаосом истории пришел хаос повествования. Роман Солженицына всегда хотел быть чем-то отличным от романа - поисками смысла, наукой о спасении. И вот он мертв. Перед нами смерть этой грандиозной попытки. Но и в самой смерти, в поражении есть нечто величественное, чарующее. "Я пожираю свои мысли", - писал Бальзак Эвелине Ганской. Здесь мысли "пожрали" Солженицына. Но эта "могила" романа - памятник человеческому беспокойству. Бальзак, по мысли Алена, "утешается рассказанным". Солженицын -нет. "Красное колесо" - антиэпопея.

---------------------------------------------

79 "Я чересчур победил".

0


Вы здесь » Россия - Запад » ЗАПАД О РОССИИ XX века » Ж.Нива Возвращение в Европу.- Антиэпопея "Красное колесо"