Вторник, 16 мая.
Вивиани и Альбер Тома приглашены на завтрак к княгине Марии Павловне; г-же Вивиани нездоровится; она не может присутствовать. Великая княгиня попросила меня сесть за стол против нее, чтобы дать ей возможность посадить Вивиани справа от себя, а Альбера Тома слева. Остальные приглашенные -- княгиня Орлова, князь Сергей Белосельский, графиня Шувалова, Димитрий Бенкендорф и свита. Завтрак прошел очень оживленно. С обеих сторон большая предупредительность.
Великая княгиня сияет от удовольствия. Несмотря на свое немецкое происхождение -- или именно по этой причине -- она при всяком удобном случае старается подчеркнуть свою симпатию к Франции. Достаточно было бы и этой причины для объяснения сегодняшнего приглашения. Но это еще не все. Великая княгиня уже давно втайне лелеет мечту видеть на престоле одного из своих сыновей, Бориса или Андрея. И потому она всегда стремится выступать в видных ролях, что упускает делать императрица. С этой точки зрения для нее очень важно, чтобы все знали, что единственно она одна из всей императорской фамилии принимала у себя уполномоченных французского правительства.
Сегодня вечером Государственная Дума и город дают банкет в честь Вивиани и Альбера Тома.
Председатель Думы Родзянко взял на себя устройство этого демонстративного торжества. Этого было достаточно, чтобы министры насторожились, тем более, что банкет был встречен общим сочувствием и превратился в политическое событие. Будет не меньше 400 участников. Все партии, даже крайние правые, а особенно левые, будут представлены. Ни один из министров не считает возможным уклониться от участия на банкете. Присутствуют и английский, и японский, и итальянский послы. Нелегко было решить вопрос о речах. Сначала министры решили, что им не следует выступать в собрании, носящем частный характер. Мне пришлось дать понять Сазонову, что если ни один из представителей правительства не согласится говорить, то я посоветую Вивиани не присутствовать на банкете. В конце концов все уладилось. Решено было, что Сазонов произнесет тост от имени правительства.
Встречают нас в зале банкета очень горячо. Родзянко занимает место во главе почетного стола, я справа от него, Вивиани слева; около меня справа председатель совета министров Штюрмер, от него справа -- Альбер Тома.
Банкет затянется; меню очень большое, а подают очень медленно, а кроме того еще будут речи. Таким образом, я проведу часа два в обществе председателя Думы и председателя совета министров.
От Родзянко я много нового не услышу. Его высокий и могучий рост, прямой взгляд, глубокий и задушевный голос, его шумливая энергия, даже его неловкие слова и поступки -- все это указывает на его искренность, прямоту, смелость. У нас с ним хорошие отношения. Он неутомимо защищает правое дело.
К Штюрмеру же мне еще нужно присмотреться. Я не знаю, почиет ли он со временем в "благоухании святости", как говорят мистики, но знаю, что сейчас от него исходит аромат фальши. Он прикрывает личиной добродушия и приторной вежливостью низость, интриганство и вероломство. Взгляд его, колкий и в то же время умильный, искательный и бегающий, отражает честолюбивое и лукавое лицемерие. Но он не без лоска; у него есть интерес к истории, особенно истории анекдотической и красочной. Каждый раз, как я с ним встречаюсь, я расспрашиваю его о русском прошлом и мне всегда интересно его слушать. Ближе изучать его необходимо уже в виду высокого поста, им, правда, по воле случайности, занимаемого.
За банкетом мы говорим с ним об Александре I и его таинственной кончине, о Николае I и его нравственной агонии во время Крымской кампании. Я по этому поводу подчеркиваю, что в интересах России и Франции всегда было идти рука об руку; я напоминаю ему, что еще в 1856 г. мой блестящий предшественник, герцог Морни, задумал союз с Россией, и, если бы его послушались, теперь все было бы по другому, Штюрмер отвечает:
-- Герцог Морни! Как он был бы мне по душе. Я перечел, кажется, все, что о нем написано. Мне кажется, у него были основные качества государственного человека: любовь к родине, энергия и смелость.
Я прерываю его:
-- У него были два качества, еще более ценные: чутье реального и умение выполнять задуманное.
-- Действительно, оба эти качества необходимы. Но в управлении нужно прежде всего не бояться брать на себя ответственность и улавливать связь событий. Кстати, вон там сидит ваш милейший князь Александр Николаевич Оболенский, градоначальник. Он верный слуга его величества, я его очень люблю. Но одного поступка я не могу простить ему. Он был рязанским губернатором в 1910 г., когда Толстой так странно умер на станции Астапово. Вы помните, как вся его семья следила за тем, чтобы не допустить в нему священника. Будь я на месте Оболенского, я не колебался бы ни минуты: я удалил бы силой семью и насильно ввел бы к нему священника. Оболенский возражает, что он не получил распоряжений, и что семья Толстого имела право так поступать, и т. д. Но разве можно говорить о праве и нужны ли распоряжения, когда дело идет о возвращении души Толстого в лоно святой церкви?
Что подумали бы Вивиави и Альбер Тома, услышав такие слова? Но вот начинаются тосты. Тост Родзянко патриотичен, банален и напыщен, мой тост чисто формальный, тост Сазонова бледен и натянут.
Присутствующие поют русский гимн. Затем Шаляпин, гениальный Шаляпин, поет Марсельезу; его дикция так прекрасна, стиль его так величествен, сила лиризма и страстности такова, что в зале проносится дуновение революционного энтузиазма, дух Дантона. Я еще раз убеждаюсь при этом, как легко воодушевляется русская публика.
В эту минуту общего подъема Вивиани начинает свою речь. Опытный парламентский оратор, он чувствует, что аудитория просит горячего слова. Его пламенная дикция, его широта, смелые жесты, его взор, то восторженный, то нежный, мощный ритм его речи вызывают восторг. Когда он восклицает: "Не бывать сепаратного мира. Будем воевать вместе! Вот договор чести, нас связующий! Так мы будем идти до конца, до того дня, когда попранное право будет отомщено... мы обязаны этим перед своими умершими, -- иначе они всуе пожертвовали жизнью. Мы обязаны этим перед грядущими поколениями" и т. д. -- ему не дают кончить, зал дрожит от рукоплесканий. Шаляпин, с вдохновенным лицом, с глазами, полными слез, поспешно подходит к почетному столу. Просят его снова спеть Марсельезу, он поднимается на эстраду, и снова великий гимн потрясает сердца.
Министры переглядываются с беспокойством, как бы спрашивая друг у друга: "Что это такое? Что же еще будет?"
Поднимается лидер думской кадетской партии в Думе, Василий Алексеевич Маклаков.
Он говорит на прекрасном французском языке. Слова его и жесты резки. Прежде всего он напоминает, что он всегда был сторонником мира, и прибавляет, что остался и сейчас закоренелым пацифистом, но это не мешает ему быть страстным сторонником этой войны: "ведь эта война будет самоубийством войны; ведь, в день заключения мира мы так перекроим карту Европы, что войны уже будут не нужны". Он кончает речь свою обращением к Франции, к той Франции, к голосу которой должен прислушиваться весь мир, той Франции, которая в XVIII веке провозгласила бессмертные принципы, символы идей пацифизма, к Франции, которая создаст в будущем вечный мир, который и сейчас называют французским миром.
Энтузиазм присутствующих достигает высшей степени. Лица министров еще более вытягиваются. Смотря на них, я понимаю, что приезд всякого французского политического деятеля в их глазах связан с пропагандой демократических идей.
Во время речи Маклакова Альбер Тома с трудом себя сдерживает. Его глаза горят. Я жду, что вот-вот он встанет и разразится ораторской импровизацией. Но Родзянко уже произносит прощальные слова. Мы выходим при громе рукоплесканий.
Вивиани, Альбер Тома и я задерживаемся на несколько минут в вестибюле и обмениваемся впечатлениями о банкете. Но поводу речи Маклакова я говорю:
-- Прекрасная речь; она произведет в России большое впечатление. Но как наивно предполагать, что предстоящий мир будет вечным; я представляю себе, наоборот, что теперь-то и начнется эра насилий, и что мы сеем семена новых войн.
Подумав немного, Альбер Тома отвечает:
-- Да, за этой войной еще лет десять войн... лет десять войн...