Россия - Запад

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Россия - Запад » Русское зарубежье » З. Шаховская (Париж) Литературные поколения


З. Шаховская (Париж) Литературные поколения

Сообщений 1 страница 6 из 6

1

З. Шаховская (Париж)

Литературные поколения

ОДНА ИЛИ ДВЕ РУССКИХ ЛИТЕРАТУРЫ?(Сб.) ---  Lausanne, Ed. L'Age d'Homme, 1981



Cуществует ли две русских литературы, одна на территории Советского Союза, а другая за рубежом ее - или это два русла одной и той же реки? Вопрос интересный и сложный. Ответить на него следует, собственно говоря, на нормандский манер: "Может быть одно, а может быть и другое".

Интересно то, что раньше этот вопрос не ставился. До нашего века, Герцен, эмигрант, считался не менее русским писателем, чем Тургенев, подолгу живущий за границей, или Толстой, в последние годы из России не выезжающий. Вопрос возник после первой массовой русской эмиграции, не только потому что она была массовой, а потому что она оказалась окончательной. Конечно, в 1919 году, дай позднее, эту "окончательность" никто не подозревал. В Берлине поначалу она как будто и не чувствовалась. Горький, Белый, Виктор Шкловский, Гуль, Ходасевич, Алексей Толстой, Эренбург находились в литературе промежуточной, и в России и вне ее, до своего окончательного выбора.

Многочисленные французские революции не длились десятилетиями. Самая долгая продержалась всего 8 лет. Не долго продержалась и диктатура Наполеона, и Шатобриан, Констан, а позднее Виктор Гюго были очень временными, в общем, эмигрантами. Феномен колоссального первого русского рассеяния, по его многочисленности и культурной значимости, мне кажется, никогда не был превзойден в истории, считая и протестантский исход. Известные русские писатели, попавшие за рубеж: Бунин, Зайцев, Мережковский, Ремизов и другие принадлежали к тому же кругу русских писателей, которые остались в России: Ахматова, Пастернак, Паустовский, Пришвин... Они были воспитанниками одной и той же культуры и от этой годами приобретенной, главнейшей общности, которая стала частью их самих, ни одни, ни другие отойти не могли.

Для этого поколения писателей - беря понятие "поколения" широко - не было и речи о двух литературах. Одни в России, страдая от оков, наложенных на их творчество, другие за границей, страдая от других обстоятельств - от материальных трудностей и от угнетающей оторванности от своего народа, т.е. от своих потенциальных читателей, - были почти в одинаковом положении.

Что было бы, если бы Бунин остался в России, а Ахматова попала бы за границу? Бунина бы не печатали, но писал бы он то же самое, что и здесь. И в Сибири мог бы написать "Цикады", потому что памятью обладал замечательной и средиземноморских цикад слышал и раньше. Ахматова у нас не написала бы "Реквиема", но могла бы написать "Поэму без героя". То же относится и к другим писателям этого поколения. Да и "Доктор Живаго" мог бы быть написан тут, с несколько другой Ларой. "Дни Турбиных" могли быть написаны за границей, но вот для "Мастера и Маргариты" были необходимы, на себе испытанные, будни и трагедии советского мира. Сам же Булгаков, родившийся в 1891 году, - "выходец" или питомец дореволюционной Росии. Сделаем исключение для Зощенко - дары в эмиграции не теряются, но зощенковский "Экзамен на образованность" принял бы тут другие формы, и Синебрюхов заговорил бы на эмигрантском волапюке. Эренбург также писал бы и там и тут, но с разной идеологической установкой. Бабель и Леонов, и Замятин, при всей своей непохожести друг на друга, все-таки имели прошлое, общее с "выходцами". Особенно это общее видно в современнике Набокова Юрии Олеше. Детство и юность их были ограждены от советского воспитания и образования.

Следовательно, разделение русской литературы настанет позднее между теми литераторами, которых революция застала детьми или подростками. Молодые эмигранты продолжали свое образование в русских школах и гимназиях, созданных за границей по образу прежних - в Константинополе, Афинах, Харбине и Софии, в Чехословакии и во Франции. О прошлой, быстро исчезающей России узнавали они от старших, одновременно - одни добровольно, а другие воленс-ноленс - знакомились с культурой стран, их приютивших. Несколько другие условия существовали в лимитрофных странах, где русское меньшинство жило в ущемленной, но все же подлинной, а не воображаемой России. Я никогда не забуду настоящего шока, который я ощутила, попав в 1932 году в Печорский край. Не только удивительно, но поразительно было для меня слышать прохожих, говорящих по-русски, читать доклад в русской гимназии, попасть в русскую деревню - фольклорный заповедник, - вернуться двадцать лет спустя в какой-то уголок земного шара, где русский язык и русские обычаи не были экзотикой: оттуда из "лимитрофов" и Г. Кузнецова, и Зуров, и Иваск, и Чиннов, и Е. Таубер. Да и в Харбине была создана малая Русь - там было живо и формалистическое течение.

0

2

В самой же России, ставшей Советским Союзом, все это уже стиралось. Вместо темных крестьян бунинской деревни появились колхозники и совхозники, и даже если осталась пляска "под говор пьяных мужиков" да тяжесть сельской жизни, то упразднены были вековые праздники, украшающие быт и поддерживающие связь между прошлым и настоящим.

Почти не осталось и коренных жителей в Петрограде и Москве, в великом добровольном перемещении народов, не говоря о других - трагических и недобровольных - перемещениях на дальний север, или в лучший мир.

Советские же современники детей первой эмиграции ходили в школы, ничего общего не имеющие с прежними, и в университеты, где преподавались гуманитарные науки нового вида. Если за рубежом русская философская мысль - началось это в самой России до революции - была, собственно говоря, если не совсем, то все же отраслью богословия, то в СССР философия начисто пожрана марксизмом.

Тут все люди молодые. Не знаю, могут ли они себе представить ту, почти абсолютную, непроницаемость, которая установилась в тридцатых годах между их дедами и отцами - советскими гражданами - и нами. Совершенно была исключена возможность увидеться, поговорить по телефону, поехать туристом ("туристы" ехали через Трест).

Мне кажется, что ни одной рукописи самиздатной книги, ни одной тайной повести до нас не дошло, хотя напечатанные в Союзе книги мы покупать могли . Теперь наши издания идут и идут "туда", но в те годы они просачивались, одно за другим, месяцами, годами. Все литературы мира были нам доступны, но только те книги западных авторов, в которых можно было найти хоть косвенное осуждение Запада, переводились в СССР - из Франции: Селин, Пруст - и, конечно, книги западных коммунистических писателей.

Вот, мне кажется, тогда-то и разделилась русская литература на два русла, на эмигрантскую русскую и советскую. Книга Владимира Варшавского "Незамеченное поколение", конечно, больше всего относится к Парижу. "Технически" или географически, так сказать, к этому поколению принадлежу и я, но, верно по рассеянности, я не заметила мою "незамеченность" и поэтому отстраняю себя от его участи и смотрю извне на ту оставленность, о которой Варшавский говорит. Мнение старших критиков разделилось: Марк Слоним в те годы был склонен более внимательно относиться к советским писателям, - Адамович, согласно своему темпераменту, выбрал серединную позицию и протестовал против манихейства: или "в эмиграции ничего быть не может", или "в советской России пустыня". Ходасевич, в своей статье "Литература в изгнании", утверждал, что сам факт пребывания за границей не составляет преграды для творчества, и напоминал о Данте (мог бы и об Овидии), но и он не представлял себе, что изгнанье будет окончательным... К тому же родина Овидия или Данте не подвергалась за их жизнь таким почти космическим изменениям, которые произошли в России. Изгнанник Герцен до смерти знал, что Россия осталась существенно та же, что та, из которой он уехал.

0

3

Все разнило советских и эмигрантов из молодых, тех, кого Зинаида Гиппиус назвала, с присущим ей сарказмом, "подстарками" (и правда - молодые писатели и поэты Парижа перевалили за третий десяток, а в русской литературной истории писатели были скороспелками.)

Какие бы отношения с цензурой ни были у пушкинских современников, ни один из них не висел в безвоздушном пространстве русского Монпарнаса. Адамович думал, что было беспримерно в России, чтобы человек остался безо всякой опоры. Пражанин Мансветов - хоть и не парижанин, - писал:

    "Казалось не брит он,

    а вправду не признан

    и беден диковинно: от пиджака

    потертого и - до потери отчизны..."

Анатолий Алферов: "Наше поколение... не может себя утешить даже прошлым: у нас нет прошлого... наши взоры обращены не вперед, а назад, и только с Россией связаны были у нас еще кое-какие догорающие надежды".

Что нужды, если Пруст и Селин повлияли (не до конца) один на Фельзена и Газданова, другой на Яновского - писали они на русском языке для несуществующего читателя.

Внутри же России, после первой эпохи военного коммунизма, вызвавшего революционный подъем в литературе и поэзии и искания новых путей - все теми же, кто образовался при старом режиме, - наступила очередь официальной литературы, оптимистически, по необходимости, воспевающей стройку, электрификацию, Сталина и радостную родину. Изменился и язык. Новый класс образованием не блистал. Алданов, цитируя по книге Глеба Струве, утверждал, что если в эмиграции и существует давление среды - то оно не сравнимо с видом давления, которое существует в советской России: "Эмиграция большое зло, но рабство - зло еще гораздо худшее".

Мне кажется, что именно за этот короткий срок, от конца 25-го года до начала войны, особенно резко определилось расхождение одного и того же литературного поколения, зарубежного и советского. Никакого диалога между ними, как отметил Адамович, не существовало. Он же сказал, что "одной из характерных особенностей тогдашней советской литературы была злободневность". Злободневность была отметаема молодой эмигрантской. Цитирую его же слова о советских писателях того времени и отношении Монпарнаса к ним: "В литературе и в искусстве мы готовы были многое простить, - кроме одного... потери музыки".

Да и темы творчества двух групп были глубоко различны. Здесь эта сравнительная молодежь, которой к 45 году будет за сорок, занималась не стройкой, а "извечными" русскими вопросами о Боге, смысле жизни, о смерти... "Роман с Богом" Поплавского. Даже "патриотизм" (в кавычках) был разным. Один, советский, был заказной и оптимистический, и обманный - тут же, хоть молодые эмигранты, по словам Алферова, "видели сны о войне и пытках, о женах, о детях и матерях расстрелянных в застенках, о родном... и просыпались в животной радости освобождения", - тягостная, приглушенная любовь все притягивала их к России и к русскому народу.

Этой тягой и воспользуются, чтобы завербовать тут "возвращенцев", и до войны, и после войны. Но мотивов мести не найдешь даже и у не соблазненных возвращенством!

Не так давно был у меня интересный разговор с Николаем Боковым. Он считает, что "эмигрантская" молодежь того времени тоже была несвободна, т.е. ограничивала сама себя, отказываясь искать новые формы. Но что называть новыми формами? Присманова, Поплавский, Божнев, Гомолицкий, Гронский (Шаршун старше них) были новы и оригинальны. Как пример новаторства Боков привел имена Хлебникова и Крученых, т.е. поэтов принадлежащих к тому же поколению, что и символисты и акмеисты. Под эгидой Адамовича и Иванова русский Монпарнас стал отражением блоковского Петербурга, "Скит Поэтов" в Праге был более эклектичный, там можно было проследить влияния Есенина, Маяковского и Гумилева, но вообще здесь никому не хотелось быть "председателем земного шара". Лефовцы тут виделись такими же врагами культуры, как и барабанщики пролеткульта.

0

4

Несомненно, в первые годы военного коммунизма поднялось что-то новое и живое в литературе и поэзии, и только позднее, когда власть установилась, режимом поощрялись типично советские произведения и литература призывалась стать "орудием мести пролетариата непролетарской культуре". Горький, впрочем, уже в 1917 году кричал "культура в опасности". Пролеткультовцы утверждали, что советская литература должна быть классовой; когда прежние классы были радикально уничтожены, то традиция классовой пролетарской литературы осталась в силе так долго, что дожила до нашего времени, и в самом Союзе, и в представителях двух последних эмиграции. Несмотря на появление новой буржуазии, новой интеллигенции, литература осталась пролетарской, "классовой", с пренебрежением к "буржуазной эстетике". Один из представителей того же поколения, что условно здесь названо "незамеченным", попавший на Запад после войны Н.Ульянов, в 1951 году заявил: "Племя, возросшее в изгнании, не выдвинуло ни одного имени, ни одного громкого дела", так непонятна ему была литература, на которой не было никакого советского отпечатка.

Беря старшее поколение, интересно сравнить исторические романы Алданова и Алексея Толстого, скептицизм одного и браваду другого, или скромное "Ожиданье" Варшавского с какой-нибудь книгой о войне его современника в Союзе. Тут все сказано вполголоса, иногда шепотом...

Отчасти молодые эмигранты смутно чувствовали себя продолжателями и хранителями уничтожаемой дореволюционной культуры и отстранялись от тех, которые, как Маяковский и Хлебников, громко призывали к ее уничтожению.

Их "ниагарская" современность была здешним глубоко чужда. Они тут казались, пусть и талантливыми, но весьма устарелыми "новаторами". Зашумели-то они еще в легендарном 1912 году!

Если их советские современники писали, чтобы прокормиться и при этом не быть выведенными в расход, то молодые эмигранты здесь писали, как люди, потерпевшие кораблекрушение, пишут записку и закупоривают ее в бутылку, надеясь, что кто-нибудь, когда-нибудь бутылку эту найдет.

Первая эмиграция оказалась вечной, "подстарки" успели состариться окончательно к концу "второй мировой". На них и заканчивается та отрасль русской литературы, которая мне кажется единственной в своем роде. Она не оставила продолжателей, ее дети могли стать, некоторые и стали, русистами, литературоведами, но ни один из них уже не мог стать русским писателем или поэтом.

В 1945 году появилась эмиграция вторая, чрезвычайно разнообразная по своему составу и явно не с преобладанием интеллигенции. Она была хоть и малочисленнее первой, но все же очень большой. Люди нового и страшного опыта, те, кто выросли при Сталине и выжили, которым и на Западе пришлось пережить страхи и муки, стали первой сменой здешней литературы, переставшей быть специфически-эмигрантской. Только здесь они смогли открыто писать о том, чему были свидетелями. Анахронизмом из язык не страдал. Те соотечественники, до которых доносился их голос, признавали их без труда за недавних своих. Мало кто из них помнил "мифическую" Россию (из поэтов помнил ее один Кленовский). Имена этих писателей известны: Марков, Нароков, Борис Филиппов, Ульянов, Березов, всех не перечтешь, как и поэтов: Елагин, Моршен, Анстей. Да случайно попавшие в эту эмиграцию наши старые знакомые по Прибалтике, Чиннов и Иваск, советского образования и воспитания не имевшие, или беженцы из Харбина - Перелешин и другие, или из Праги, или из Югославии.

0

5

Послевоенная волна, в сущности неприкаянная, и от Запада была склонна отмахнуться, как от чего-то ненужного, - судя по Борису Пантелеймонову или С.Максимову, автору "Дениса Бушуева", - было у нее и свое Галлиполи, лагеря "перемещенных лиц". Все же 25 лет "совместной", в кавычках, жизни эту вторую несколько сблизили с первой (хотя, читая рукописи, можно и сейчас определить, к какой из трех волн принадлежит ее автор).

Прошло четверть века, и появилась лет пять тому назад третья эмиграция, уже никак не общенародная, состоящая преимущественно из интеллигенции, литераторов и литературоведов, художников и музыкантов, и гораздо более малочисленная, никак не массовая. Большинство из новоприбывших были детьми во время войны, другие родились уже после нее, - почти все были представителями нового класса и происхождения самого "революционного", - дети и внуки тех, кто революцию делал и кто от революции погиб. Более молодые не знали сталинские времена, разве только по тому сталинскому наследству, что и сейчас не изжито (но что можно считать и ленинским) . Вот эти молодые, тридцатилетние, даже представить себе не могут, до какой степени выступление Хрущева на XX-м съезде открыло им доступ к общению с чужими мирами. Железный занавес перестал быть сплошным, в нем появились дырочки аэризации, через которые несся дух свободы. Конечно, сведения, доходящие о нашем мире, были далеко не исчерпывающими, но все же не в ледяной пустыне незнанья это поколение выросло.

Понятно, что старшие и младшие, пятидесятилетние или тридцатилетние, недавно на Запад прибывшие, не могут быть причислены к эмигрантской литературе, все по одному и тому же закону: как гласит китайская пословица, "человек похож более на свое поколенье, чем на своего отца и свою мать". Ничего специфически эмигрантского в книгах, здесь появившихся, нет, не успело проявиться. Разница их с их современниками, оставшимися в Советском Союзе, при единстве языка (я не говорю о стиле), - в счастливо свободной расширенной тематике; но и это уже не совсем так, потому что в самом СССР появились сегодня писатели, пишущие в полной творческой свободе, несмотря на жестокие преследования, их за это карающие. Раньше такие были единицами, теперь их все больше и больше.

Удивительное и радостное явление - эти оригинальные, высоко талантливые книги, у нас за последнее время издающиеся, но в Союзе написанные, и в которых не найдешь и намека на какое-либо извне наложенное стеснение или на защитную самоцензуру: "Школа для дураков", "Зияющие высоты" - эти названия совсем не исчерпывают, конечно, свободную литературу, возникшую внутри России.

Тут же, мне кажется, у недавно выехавших нет обольщения возможностью скорого возвращения на родину, а по сравнению с писателями первой эмиграции, нет и ностальгии, а у некоторых - нет любви к родине. Добравшись до свободы, им хочется, наконец, до конца себя выявить, закричать во всю глотку, - как я уже сказала, их сверстники первой эмиграции говорили вполголоса. Как и художники-диссиденты, эта сравнительная молодежь, в виде протеста и вызова, склонна принимать за новейшее то, что по существу уже прошлое, но запрещенное в Советском Союзе. Теперь за границей вышли два новых журнала, "Ковчег" и "Эхо". "Ковчег", как мне известно, успел дойти до Москвы и был воспринят там, как будет вероятно и "Эхо", как журнал вполне "свой", выражающий не эмиграцию только, да и сотрудники "Ковчега" и "Эхо" не только эмигранты - тут больше диалога, а как бы один голос - что подтверждает мое предположение. Только одна эмигрантская литература, молодая, 30-х годов, была отделена от советской.

Конечно, все это довольно схематично, но я литератор, не литературовед, c'est mon opinion et je la partage (это мое мнение, и я его разделяю). Прибавлю, что у людей преклонного возраста есть одно преимущество перед теми, кто моложе их. Им было дано проследить довольно длинный отрезок времени - полувековую панораму, что и позволяет им отнестись к переменам, на ней отмеченным, как сторонний наблюдатель и никому не соперник.

0

6

Иллюстрацию к этим личным соображениям о поколениях закончу фейерверочным букетом трех имен, самых для меня значительных, начиная с младшего из них, Иосифа Бродского. Явление он в высшей степени замечательное, но только я не знаю, в какое русло его включить? Да, в русской поэзии он стоит особняком. Не угадаешь ни его родства, ни его истоков, разве иной раз вспомнишь о Державине. Самое же удивительное то, что поэзия Бродского имеет не только державинский отзвук, но и державный - сказала бы великодержавный, да слово это нынче непопулярно. Бродский меня удивляет, что не так уж легко. Прибавлю каплю дегтя, чтобы он не думал, что я ему безоговорочно поклоняюсь, - я нахожу что, к сожалению, в его державной поэзии порой бывают крепкие советские словечки, без нужды, то есть часто не подходящие контексту, - тут я усматриваю то, что кажется мне современной нечувствительностью к смешению жанров.

Александр Солженицын никак не мог бы возникнуть в эмиграции. К эмиграции он никогда принадлежать не будет, сколько бы времени ни жил вне родины. Выбрав главными персонажами своего творчества Россию и воплощающего ее, как в хорошем, так и в плохом, русский народ, Солженицын этих двух своих героев от себя не отделяет. Они часть его самого, и никакое насильственное разделение над этим тождеством не властно. Да и язык он употребляет свой собственный, объединив в нем и архаичность, и новые словообразования, и бытовое нынешнее советское "вяканье". Солженицын к тому же сейчас единственный из его или более молодого поколения, который незнаемую им лично, исчезнувшую Россию старается воскресить и поднять ее из пропасти забвенья, куда ее сбросили 17-й и 18-й годы (а следующие годы забросали камнями). Презренье к прошлому России, чувствующееся у многих из 3-ей эмиграции, - одно из последствий Октябрьской революции и советской "образованщины".

Вершиной эмигрантской литературы является Владимир Набоков, писатель, который в Советском Союзе возникнуть бы не мог... В безвоздушном пространстве эмиграции Набоков создал безвоздушную и знаменательную литературу, бездушный мир символов, и гротесков, и пародий - несуществ. Он также создал свой язык, с годами все его усовершенствуя, перемешав все известные ему наречья, каламбурно перекраивая названия географических мест и имена собственные. Эту неприкаянность, выбранную им сознательно после того, что она была ему историей навязана, Набоков довел до совершенства и стал пловучим островом, оторвавшимся от родного материка.

Очень показательны комментарии, им сделанные для его перевода "Евгения Онегина". Как раньше в своей книге о Гоголе Набоков Гоголя примеривал на себя (такой переброс, "трансфер", делается часто, сознательно или бессознательно, и другими), Набоков - а у него величайший пиетет к Пушкину - пишет о Пушкине то, что он думает о самом себе. Пушкин - это прежде всего (цитирую) "феномен стиля". Он совсем не национальный поэт, (цитирую опять) "как будто большой поэт может быть национален", но тогда непонятны набоковские многократные утверждения, что он американский писатель, если в его глазах большой поэт не может быть национален, то и большой писатель тоже не может им быть...

Солженицын, Набоков - антиподы русской литературы нашего времени, один утверждающий свое сыновство, другой от него отрекающийся.

Что же прибавить? Испанские конквистадоры, колонизуя континенты и страны, создали то прекрасное и длительное, что называется сегодня "Испанидад" - общность испанской культуры, растущую на разных почвах и по-разному цветущую: Унамуно, Лорка, Габриэлла Мистраль, Боргес и Маркез, все они наследники анонимного автора "Сида" и Сервантеса. Наше рассеяние этого создать не может. Эмиграции осуждены на умиранье, и только посмертно то, чем они жили, то, для чего они жили, возвращается к истокам, не задержавшись навсегда в странах, где они были гостями. Но пока что новой эмигрантской, т.е. оторванной от современной России литературы на Западе больше нет.

0


Вы здесь » Россия - Запад » Русское зарубежье » З. Шаховская (Париж) Литературные поколения