Сверх того, по словам С.Т.Аксакова, всегда правдиво передававшего свои воспоминания, Гоголь лично говорил ему, что начал писать «Мертвые Души» только как любопытный и забавный анекдот и лишь впоследствии начал думать о колоссальном создании, и это объяснение действительно согласно с фактами. Нам кажется даже, что к словам Гоголя в начале второй главы, — что обо всем, что занимало мысли Чичикова, «читатель узнает постепенно и в свое время, если только будет иметь терпение прочесть предлагаемую повесть», — едва ли не при одном из позднейших исправлений были добавлены слова: «очень длинную, имеющую после раздвинуться шире и просторнее, по мере приближения к концу, венчающему дело».
Во всяком случае, эти слова вместе с выше приведенными имеют весьма близкое отношение к позднейшему взгляду на первый том «Мертвых Душ», как только «на крыльцо ко дворцу, который в нем, Гоголе, строился».
XXIX
За границей перед умственным взором Гоголя с особенным наслаждением рисовалась надолго оставленная, но горячо любимая родина. «Теперь передо мной чужбина, вокруг меня чужбина, — писал он Погодину, — но в сердце моем Русь, одна только Русь».
Даже в Италии, при всем страстном обожании страны, Гоголь не мог освободиться от тоски по родине, и в тоже время, когда он говорил, что нет лучшей участи, как умереть в Риме, и что «целой верстой здесь человек ближе к Богу», — в это же почти время он говорил любимейшему из своих друзей:
«Что сказать тебе вообще об Италии? Мне кажется, как будто бы я заехал к старинным малороссийским помещикам. Такие дряхлые двери у домов, со множеством бесполезных дыр, марающие платья мелом; старинные подсвечники и лампы в роде церковных, все на старинный манер».
Таким образом, в самом Риме Гоголя пленяло, между прочим, и замечаемое им сходство между Италией и Малороссией. По свидетельству Анненкова, во время его совместной жизни с Гоголем в Италии, мысль последнего «о России, вместе с мыслью о Риме, была живейшей частью его существования. Со страстной тоской вспоминал Гоголь на чужбине и о лихой русской езде на тройках, и о любимом им хоре народных песен. Это отразилось и на второй части «Мертвых Душ»», где Гоголь изображает, как Петух, «встрепенувшись, пригаркивал, поддавая, где не хватало у хора силы, и сам Чичиков почувствовал, что он русский». В первом томе Гоголь также с любовью изображает артистическое увлечение певчих.
Гоголю живо представилось, по поводу одного из его описаний, «как хрипит певческий контрабас, когда концерт в полном разливе, тенора поднимаются на цыпочки от сильного желания вывести высокую ноту, и все, что ни есть, порывается кверху, закидывая голову» и проч. Гоголю всегда нравилось обаяние широкой удали и мощного душевного движения, когда, забываясь в порыве внезапно охватившего восторга, человек становится на время поэтом и отрешается от будничной прозы. Сам он в счастливые минуты способен был даже в начале сороковых годов, а в редких случаях и позднее, отдаваться всею душой взрывам какой-то неудержимой радости, особенно при звуках какой-нибудь разгульной малороссийской песни.
Так, проходя однажды с Анненковым в Риме по глухому переулку, он до того воодушевился, что «наконец пустился просто в пляс и стал вывертывать зонтиком на воздухе такие штуки, что не далее двух минут ручка зонтика осталась у него в руках, а остальное полетело в сторону».
Гоголь любил испытывать и изображать такое состояние, которое не поддается холодному прозаическому слову и может быть угадано лишь по намекам, как те речи, которых –
Значенье
Темно иль ничтожно,
но которым –
Без волненья
Внимать невозможно.